Борис Полевой — «До Берлина — 896 километров» (отрывок)

Матка боска Ченстоховска

Операция развивается поистине молниеносно. Вряд ли гитлеровская армия, объединившая под своими разбойничьими знаменами армии своих вассальных государств, когда-либо наступала такими темпами и с такими результатами, каких достигли войска фронта во второй половине января 1945 года. После артиллерийского наступления враг так и не оправился. Две танковые армии ворвались в проломы и, оставив позади все, что уцелело из немецких сил, понеслись вперед. Одна, держа курс на северо-запад, на город Ченстохову, другая — на север, в обход большого города Кельце, в лесах под которым когда-то я безнадежно пытался завязать контакты с польскими партизанами.

Москва уже дала победные салюты и за Кельце в за Ченстохову, но освобождение этих городов я позорно прозевал, не отметив этих обстоятельств в моей газете ни строчкой.

Прозевал по причинам уважительным. Однако вряд ли с ними посчитается генерал Галактионов, обычно он не прощал своим корреспондентам таких проколов. И виновата в этом моем проколе, как ни странно, ченстоховская богоматерь, или, как ее называют поляки, матка боска Ченстоховска.

Наши танковые соединения, освободив Ченстохову, понеслись дальше. Стрелковые части за ними, естественно, не поспевают. Между двумя слоями наступающих войск образовалась незаполненная пустота, и вот в этом-то промежутке и движутся, отступая, остатки разбитых немецких частей. И надо сказать, организованно движутся, правда сторонясь шоссейных дорог и больших населенных пунктов. Словом, образовалось то, что на военном языке называется «слоеный пирог».

А тут разведчики принесли известие о коварной провокации, замысленной гитлеровским командованием и осуществленной какой-то эсэсовской частью. В Ченстохове существует знаменитый Ясногурский монастырь, а в нем вот уже много столетий хранится чтимая всеми католиками мира икона божьей матери, считающаяся чудотворной. Поляки с гордостью говорят даже, что это вторая по значимости святыня после раки святого Петра, хранимой в римском соборе.

И вот разведчики сообщили, что эсэсовцы заминировали монастырскую церковь, заложив под нее огромный заряд взрывчатки с дистанционным взрывателем. Расчет такой. Когда город будет занят Красной Армией, взрыв разворотит церковь и погребет икону. Вина падет на наши части, и против них обратится проклятье всего многочисленного католического мира.

Маршал Конев, начавший свою военную службу с комиссарских постов, оценил все последствия такой провокации.

Опытный офицер, как раз тот самый подполковник Николаев, который только что вернулся от словацких, партизан, получил приказ вылететь в Ченстохову. Приземлиться. Связаться с комендатурой. Мобилизовать любую проходящую мимо саперную часть, выставить у монастыря охрану, в монастырь никого не впускать, кроме саперов, разминировать церковь и сохранять строжайший Порядок. Не знаю уж, простят ли меня в «Правде», но, пользуясь старой дружбой с Николаевым, я упросил его захватить меня в этот полет.

Уже вдвоем мы уламывали опытнейшего пилота из эскадрильи связи штаба фронта забрать нас обоих. Уговорили, а потом, пока пилот со штурманом прокладывал по карте новую для него трассу до Ченстоховы, Николаев сообщил мне печальные вести.

/…/

Оставив меня размышлять, Николаев заторопил летчика:

— Семен, а пора бы. Хватит над картой колдовать. Матка боска нас заждалась. Рассердится, погоду испортит, вот и кружи тогда.

Мы втиснулись вдвоем на одноместное штурманское сиденье, и самолет, немного потарахтев по земле, не без труда оторвал лыжи от мокрого, набрякшего снега. Вскоре мы пролетели над участком прорыва. Сверху он на довольно большую глубину напоминал поле, на котором неистовствовали какие-то гигантские кабаны. Деревья обезглавлены, изломаны, расщеплены. Потом пошла лесная чаща, и где-то примерно через полчаса полета увидели мы на дорогах, пробитых сквозь зелень, движущиеся на запад войска в чужой серо-зеленой форме. И было странно видеть, как при появлении маленькой нашей машины, которую немцы насмешливо звали «каффемюлле» — «кофейная мельница», солдаты сбегали с дорог, маскировались в кустах. В нас не стреляли. Это явно была одна из разбитых на сандомирском плацдарме частей, что откатывалась вслед за нашими танками на запад. По привычке Николаев отметил местонахождение части на карте, хотя вряд ли у него была близкая возможность связаться из Ченстоховы со штабом.

Танкистов мы, разумеется, не догнали. Только видели все время следы их гусениц, они, эти следы, и вывели нас к Ченстохове. Богоматерь, видимо, все же на нас рассердилась за опоздание: город был окутан оттепельным туманом. Он еле вырисовывался во влажной шевелящейся мгле, и, кружась над ним в поисках посадочной площадки, мы вдруг увидели шпиль колокольни, возникшей из мглы справа от нас. Крест был даже выше, чем мы летели, Подходящую площадку нашли за вокзалом. Сели. Помогли летчику развернуть самолет, раскрутить винт, а потом, взвалив на плечи рюкзаки, с автоматами в руках двинулись в город.

Право же, за линией фронта, в краю повстанцев, мы чувствовали себя спокойнее и увереннее, чем в этом освобожденном уже городе, в тылу нашей танковой армии, к которому двигались отступающие неприятельские группировки. Однако до места добрались, комендатуру нашли. Красный флаг развевался над каким-то массивным зданием, похожим на склад, с толстенными, в метр стенами и узкими, забранными железной решеткой окнами, в которых стояли два станковых пулемета, державшие под прицелом площадь. Комендант — молодой капитан, загорелый грузин — был в танкистском комбинезоне, при двух револьверах; один висел у него впереди, а другой сзади. Казалось, он вылез из машины, только что побывавшей в бою, — так судорожно напряженно было его лицо. Он знал, конечно, что неприятельские группы приближаются с востока, знал и готовился их встретить. Для того и поставил в амбразурах пулеметы, а внутри помещения в углах комнаты аккуратно сложил гранаты.

В комендатуру сначала нас и не пустили. Комендант долго рассматривал нас в стекло двери, затем вышел к нам с расстегнутой кобурой на животе. Только тщательно проверив документы и полномочия Николаева, он подобрел, пригласил нас в свой кабинет — чулан со сводчатым потолком, где половину помещения занимал письменный стол. Капитан даже извинился перед нами за свою излишнюю осторожность.

— Хуже чем в окружении, ей-богу. В городе ни нас, ни их. Это как во втором действии «Любови Яровой», а любители пограбить в таких обстоятельствах всегда найдутся, Здесь, доложили мне, появились власовцы. В нашей форме. У них от немцев задание грабить, безобразничать, насиловать, чтобы потом все свалить на Красную Армию, потому я так в ваших документах и ковырялся.

Он был умница, этот танкист-грузин, в прошлом аспирант одного из тбилисских институтов. Выполняя приказ командующего, он уже взял под охрану культурные ценности этого древнего города. Икону Ченстоховской богоматери тоже охранял, выставив у ворот монастыря круглосуточный караул. Вошел в контакт с игуменом, приславшим к нему монаха-курьера.

— Как же вы с ним разговариваете? На каком языке?
— А на французском. Мы оба знаем французский. Но это так, для шику. Поляки, что постарше, в большинстве своем русский знают. А этот игумен — хитрющий старикан. Завести с нами добрые отношения ему выгодно… Насчет языковых контактов не беспокойтесь, у него там среди его павлинов есть такой брат Сикст, глубокий старик. Он по-русски лучше нас с вами, чешет, этот старый павлин.
— Павлин? Что значит, павлин?
— А они сами себя так называют. Они в ордене Святого Павла, вот и зовут себя павлинами. Этот Сикст на рояле играет и литературу русскую хорошо знает. Пушкина наизусть целыми стихотворениями шпарит.

Комендант серьезно воспринял вашу миссию, усилил охрану, сам съездил с нами в монастырь, познакомил с настоятелем, человеком очень респектабельной внешности и самых светских манер.

Нам здорово повезло. Через город на запад в этот день проходил парк мостовиков. Связались с их командиром, инженером-подполковником. Он выделил нам в помощь старшего сержанта Королькова, по его словам, «сапера милостью божьей», специалиста по разминированию. Корольков, худой, с какими-то соломенными усиками, будто приклеенными к его загорелому лицу, без особого труда отыскал место, где немцы заминировали алтарь, и толково расставил с лопатами целую команду павлинов, выделенную ему на помощь отцом-настоятелем. Словом, дела наладились, и комендант дал в отведенную вам келью нитку полевого телефона.

К нам же был прикомандирован этот самый образованный брат Сикст, действительно говоривший по-русски так чисто и красиво, как говорили интеллигенты прошлого века. Это был старик лет восьмидесяти. Высокий, прямой, с лицом, будто обтянутым пергаментом, на котором, однако, какой-то своей жизнью жили серые, быстрые, как мышки, глаза. Из-под рясы у него торчали худые ноги в каких-то длинных клоунских башмаках. Вероятно, для того, чтобы завоевать наши симпатии, он рассказал нам свою весьма романтическую историю. В начале века он был преподавателем русской литературы и языка в аристократической женской гимназии имени императрицы Марии в Варшаве. Играл на рояле, пел. И тут черт его дернул увлечься ученицей старшего класса, родовитой панночкой графского звания. Она ответила ему взаимностью. Разыгрался скандал. Молодого учителя с треском вытолкали из гимназии. Его возлюбленную отправили в Париж, где срочно выдали замуж за какого-то обнищавшего французского аристократа. А незадачливый учитель пошел в монахи и при пострижении принял имя Сикст. Ну чем не сюжет для сентиментальной оперетты Кальмана?

Не знаю уж, выдумал ли брат Сикст эту историю или она произошла в действительности, бог его знает. Но одно было несомненно; он был русофил, говорил по-русски с изяществом и ради нас даже проявил свои музыкальные способности. В малой церкви монастыря стояла фисгармония. Аккомпанируя себе, он приятным голосом спел нам сначала «Аве Мария», потом «Варшавянку» и наконец… «Очи черные».

Наша миссия чрезвычайно осложняется тем, что в трапезной монастыря лежат на излечении… немецкие раненые. Братия пользует их, по мере умения лечит. Рвут свои простыни и наволочки на бинты. Щиплют бельевую ветошь, делая из нее перевязочный материал, который называется корпией. Так вот, когда мы познакомились с игуменом, первое, о чем он нас попросил, было — не расстреливать этих пленных. Мы сначала удивились, потом даже обиделись: разве русские когда-нибудь расстреливали раненых — и в первую мировую и в эту войну?

— Нет, нет, паны офицеры, мы знаем, сколько зла причинили вам германцы, знаем, что это зло нельзя простить, что кровь ваша, пролитая на просторах России, взывает к мести. Но умоляем вас именем Христа, всемогущего и божьей матери; будьте милосердны.

Мы были милосердны по мере возможности. Но так как среди немецких раненых были и ходячие, прыгавшие на костылях, пришлось поставить часового и у двери трапезной.

Понемногу дела налаживались. Найдя, где именно заложена взрывчатка, сержант Корольков установил, что это авиационные бомбы и что их немало. Опасаясь, что помимо дистанционного взрывателя немецкие саперы поставили миноловушки, он решил вести раскоп так, чтобы подойти к минам, так сказать, с тыла. Сейчас павлины, заткнув за пояс полы своих ряс, с отменным усердием копают землю и разбирают фундамент, а Корольков посиживает на груде земли, подложив под себя дощечку, наблюдая за работой, и отдает команды, которые, как ни странно, монахи понимают.

— Отойдите вы, пожалуйста, от греха подальше, — мрачновато сказал он нам с Николаевым. — Наше дело такое: всю войну со смертью под одной шинелкой спим. Этим, братьям… — Он с усмешкой показал на своих монастырских помощников: — Им бог помогает, а вам к чему рисковать. А мины-то он, сволочь, точно под алтарь подложил, под самый контрфорс с расчетом на эту икону.
— А вы ее видели?
— Ну как же не видеть, первым делом сходил глянуть, из-за чего головой рискую. Жиденькая, между прочим эта богоматерь. Старая какая-то. У нас в селе в церкви и то красивше намалевана, ей-ей.

Мы с Николаевым переглянулись. Впечатление сапера о знаменитой иконе вполне совпало с нашим. Образ мадонны, этого воплощения юной чистой красоты населяет все храмы христианского мира. Среди них Ченстоховская, по-моему, самая будничная — усталая немолодая женщина с темным изможденным лицом, прижимающая к себе, как кажется, не сына, а внука. К тому же шрам на щеке. Икона старинная. Риза на ней поразительной чеканки, и она, и все вокруг усыпано алмазами и драгоценными камнями, сверкающими в полумраке, из которого икону высвечивает желтое мерцание восковых свечей. Но все это не сообщает ей обаяния. Просто не понимаю, в чем сила, которая в течение многих веков привлекает к ней сонмы паломников чуть ли не со всего мира. Признаюсь, мы с Николаевым, бывшие комсомольцы и, разумеется, безбожники, на долю которых неожиданно выпало участие в спасении этой религиозной реликвии, уходили от иконы разочарованными: как предмет искусства, она, по-нашему, не очень, конечно, компетентному заключению, большой цены не имела.

Сикст, должно быть, получил от отца-настоятеля наказ всячески опекать и ублажать нас, ну и, вероятно, наблюдать за нами. Он неотступно следовал за нами, угощал и рассказами и музыкой. А вечером, после того как Николаев, проверив ход работы и осмотрев посты, возвратился, мы нашли в моей очень комфортабельной келье на столе еду и питье в каких-то затейливых графинчиках — монастырские настойки бог знает каких давних годов. Со вкусом пообедали, но к графинчикам прикасались осторожно. Заметив это, наш опекун по-своему понял такую скромность и, чтобы показать, что питье не отравлено, лихо хлопнул по стопке из каждого графинчика. Это были сладкие ароматные напитки, отдаленно отдававшие то черной смородиной, то малиной, то рябиной, но знакомые запахи приглушал в них аромат неведомых трав.

Напитки оказались довольно крепкими. Святой отец — глаза у него заблестели, замаслились — разболтался.

— Мы с вами интеллектуалы, — заявил он вдруг, когда Николаев ушел проверить ход работ и мы с ним остались одни. Он, очевидно, исключал моего друга из этого сословия. — Мы с вами элита. Соль земли, братья по духу. Вы ведь атеист, да? Все вы атеисты… В бога не верите? Совсем не верите? Ну, знаете, напрасно, вы очень обеднили этим свой мир. Но это ваше дело. Не смею спорить. Я тоже не верю в этих деревянных богов, в эти ярмарочные святые чудеса. В этом монастыре я сорок лет и до сих пор никак це привыкну видеть, как мужики и бабы, крестясь и шепча молитвы, на четвереньках подползают к иконе. Зрелище не для интеллектуалов. Отрыжка средневековья… Но матка боска. — Он наклонился ко мне и, дыша в ухо ароматом настоек, зашептал: — О, это совсем другое. Вам она не показалась, нет?

Старик не слышал, не мог слышать нашего разговора с сапером Корольковым, при нем мы об иконе вообще не говорили. Как только он догадался?

— Нет, отчего же, — дипломатично промямлил я. — Просто не разбираюсь я в иконах.
— Не понравилась, — упрямо твердил он, — Не понравилась и не могла понравиться, потому что вы ее не видели, потому что она не хотела вам показаться…
— Как это, не хотела показаться? — внезапно спросил Николаев, тихо возникший в дверях и слышавший последние слова. Он был прямо с улицы, на ресницах его сверкали растаявшие снежинки. — Как это так не показалась? — настаивал Николаев, и в узеньком карем глазу его, в том, который был поуже вследствие контузии, запрыгали веселые чертики. — Она не показалась нам, потому что мы безбожники, да? Как это несправедливо с ее стороны. Религиозные фашисты, у которых на пряжках ремней написано «С нами бог», хотели вон ее уничтожить, она им ничего не сделала. Безбожники, рискуя жизнью, ее спасают, а она им, видите ли, не желает показываться. Где же справедливость, святой отец? Наоборот, мы вправе рассчитывать на самый радушный прием с ее стороны… Кстати, у ваших евангелистов были более широкие взгляды, чем у вас, отец Сикст. Иисуса-то Христа, по их легенде, открыли иноземные волхвы, наверняка безбожники. Они ведь не были ни иудеями, ни, конечно, христианами, ибо христиан тогда не существовало. И потом волхвование — это самая безбожная профессия. Так ведь выходит по вашему святому писанию?
— А вы знаете святое писание?
— Знаю, — ответил Николаев.

Брат Сикст заерзал на стуле, поднялся.

— Пардон. Я должен поговорить с отцом-настоятелем, — сказал он.
— Сидите. У вас игумен — администратор что надо. Ему докладывать нечего. Ваши павлины к нему через каждые десять минут бегают информировать… Он в курсе…

Брат Сикст с видимым удивлением смотрел на безбожника, знакомого с религиозными легендами.

— На все воля всевышнего, — заявил он не очень уверенно.
— А тридцать шесть авиационных бомб, заложенных под алтарь, которые сейчас ваши монахи извлекают из-под собора, это тоже по его воле?
— Что, уже раскопали минный заряд?
— Раскопали. Обезвредили. Сейчас ваши павлины вытаскивают бомбы из-под алтаря. — И, обращаясь ко мне, Николаев пояснил: — Там их уж целый штабель лежит, этих бомб. Если бы взорвались, тут бы и кирпичей не собрать, Ух, молодец этот старый солдат. Я его данные записал.
— Так взрыва не будет? — сложив сухие руки на груди, наш собеседник, глядя на стоявший в нише стены крест, творил молитву. Потом снова попытался встать. — Нет-нет, об этом я должен доложить отцу-настоятелю сейчас же. Мы должны принести молитву. Как имя этого вашего солдата?
— Константин. Молитесь за раба божьего Константина, — усмехнулся Николаев. — Без него никакой бы бог вам не помог, и не видать бы вам вашей церкви. Мы этого Константина к ордену представим, а вы молитесь себе, вреда ему от этого не будет. Спасая вас, действовал по писанию: отдай живот свой за друзи своя… Или у вас, у католиков, этого в писании нету?

Последняя рюмка явно оказалась для святого отца лишней. Он как-то сбросил свою интеллектуальность, сидел, выставив из-под рясы тощие ноги в клоунских башмаках, добродушно улыбался и уважительно поглядывал на нас.

— Пардон, миль пардон, господа. Имею срочную физиологическую надобность.

Он вышел нетвердой походкой. Николаева монастырские наливки не взяли. У него был озабоченный вид. И в самом деле, несколько тонн бомб с неразряженными взрывателями лежат возле самой церкви. В госпитале — раненые немцы, а где-то там лесами идут и, может быть, подбираются к городу разбитые неприятельские части, которые мы видели с самолета. Связь только с комендатурой. И сил никаких, кроме тех ребят из танкового десанта, которых выделил нам комендант.

— О чем он тут тебе брехал? О чудесах каких-то? Хитрый, между прочим, старичина. А в общем-то симпатяга. Так о чем он?

Я рассказал. И когда Сикст, по-видимому, справив свою «физиологическую надобность», вернулся к столу, Николаев, глядя ему в глаза, спросил:

— Ну, святой отец, расскажите-ка, как ваша богоматерь показываться может.

К удивлению нашему, Сикст с готовностью встал.

— Пойдемте. Не берите шапки, через двор идти не придется.

Но все-таки мы пошли через двор, где, властвуя над всем, светил щедрый месяц. У главного храма трудились монахи. Сказав часовому пароль, мы открыли дверь и вошли в полутьму, освещенную десятками мерцающих свечей, выхватывающих из мрака пьедестал, на котором, сверкая драгоценным окладом, стояла знаменитая икона.

Немного мистики

В темноте храма, пропахшего воском и мышами, виднелись несколько монашеских фигур, стоявших в молитвенных позах. Они созерцали икону, но выражение лица у ближайшего к нам немолодого коренастого розовощекого монаха было отнюдь не молитвенное, а какое-то восторженно-возбужденное.

Наш провожатый поставил нас в отдалении от иконы.

— Глядите на нее, глядите и старайтесь ни о чем не думать. Забудьте, где вы, кто вы и зачем вы здесь. Просто стойте и смотрите. — Отец Сикст уже проветрился по дороге. Говорил связно и даже напористо.

Мы постарались воспользоваться его советами. Но против воли всяческие мысли лезли в голову. Этот неведомо что сулящий нам «слоеный пирог» из воинских частей, эти бомбы, лишь чудом невзорвавшиеся, и этот старик со своей романтической историей — было о чем подумать. Но усталость, а может быть, и замысловатые настойки брали свое. Я было начал дремать, но что это? Раскрыл глаза. Икона, во всяком случае лик и рука богородицы будто бы покрылись туманом, растаяли, а потом из тумана стало прорисовываться другое лицо: округлое, совсем юное.

Оно проступало не сразу, а как бы отдельными частями — сначала губы, брови, потом нос, глаза, прядь волос, выглядывавшая из-под оклада. И вот уже совсем иной образ смотрел на нас из искрящейся бриллиантами ризы, Оклад, риза, ребенок — все это осталось, как было раньше, а вот сама богородица неузнаваемо изменилась.

Она не была похожа ни на одну из известных богородиц или мадонн, не напоминала ни одну из картин итальянского Возрождения, и если что-то и роднило ее с теми образами, то это черты человеческой чистоты. Это была смуглая девушка, ярко выраженного восточного типа, девушка лет пятнадцати-шестнадцати. Здоровье, физическое и духовное, как бы проступало сквозь смуглоту кожи. Продолговатые глаза, большие, миндалевидные, несколько изумленно смотрели на нас, а пухлые, неплотно сомкнутые губы вызывали отнюдь не религиозные эмоции. Мне почему-то пришло в голову, что девица эта походила на Суламифь, и не из библии, а в интерпретации известного рассказа Куприна.

Кто-то тихо пожал мне локоть. Николаев смотрел на меня, и лицо у него было несколько растерянным.

— Ты что-нибудь видел?
— А что?
— Чертовщина какая-то.

Мы оглянулись. Сикст стоял возле все в той же позе и, как казалось, даже дремал. Фигуры монахов будто растаяли. Так же потрескивали свечи, освещавшие лик богоматери, немолодой, измученной заботами женщины, прижимавшей к себе ребенка.

— Что ты видел?
— А что ты?
— Может быть, господа офицеры желают спать, ведь у вас был такой тяжелый день, — сказал Сикст, будто и не слышавший наших удивленных восклицаний.

Мы вышли из храма. Снег совсем прекратился, и луна, светя в полную силу, заливала все подворье. В фиолетовом ее свете как-то особенно красиво выделялись пухлые белые подушки, покрывавшие с подветренной стороны сучья, стены храма, штабель пузатых мин. Сержант Корольков сидел на этом штабеле и курил, а его монашеская команда теснилась возле, напоминая стайку грачей. При виде нас он вскочил, лихо откозырял. Монахи тоже вдруг вытянулись. Сразу стало видно, что он недаром провел с ними время.

— Разрешите доложить, разминирование закончено. Тридцать шесть авиабомб извлечены и разряжены. Отысканы два взрывателя: один ударный — ловушка в лазе, другой, химический, с дистанцией дней на десять. Вот они. — Он показал на два каких-то прибора, лежавших в сторонке на доске.

Сикст томился возле нас, дрожа от холода.

— Идите-ка вы спать, отче. Мы сами найдем дорогу. Нам больше ничего не нужно, — сказал Николаев. — Спасибо за угощение и помощь.

Монах не очень охотно, но послушался. Ушел.

— Задание выполнил. Разрешите продолжать следование? — продолжал сержант. — Неохота от наших далеко отрываться. — Глаза сапера смотрели устало, но весело.
— Ну что ж, Корольков, спасибо от лица службы, а потом… командование вас поблагодарит. Ступайте.
— Вы бы, товарищ подполковник, замполиту записочку написали, а то ведь я вдруг собрался-то, по устному приказу, без аттестата. Аттестат — шут с ним, харчей они мне на дорогу под завяз отвалили, а вот спрашивал табаку, табаку у них нет.

Солдат выполнил приказ, и какой приказ! Совершил свое чрезвычайно опасное дело, которое в некотором роде было уникальным. Но явно не видел в этом ничего особенного. Спас своей храбростью, своим умением величайшую католическую реликвию, а озабочен, видите ли, только отсутствием табака.

Очень, ну очень напоминал мне Константин Корольков другого сапера, Николая Харитонова, о котором я писал когда-то в свою газету в очерке еще из-под Ржева. Тот, спасая наш танк, наступивший шпорой трака на мину-тарелку, каждое мгновение могущую взорваться, как говорят саперы, бок о бок со смертью пролежал возле машины несколько часов, дыханием отогревая снег под миной осторожно рукой подкапывая ее. Потерял за эти часы не один килограмм весу и заработал себе седые виски.

Николаев отдал Королькову свои папиросы и сказал, что направит в его часть соответствующую телеграмму.

Потом мы проверили посты у ворот, поговорили с караулом у входа в зал трапезной, где лежали раненые немцы.

— Сперва они все на меня глазеть вылезали, приоткроют дверь и глазеют, теперь нагляделись, бросили, — сказал часовой. — Успокоились.

Когда возвращались в свои кельи, Николаев вдруг спросил:

— А что ты видел?

Я ответил и спросил, что видел он.

— Молоденькая, пухлявая, лет шестнадцати? Красивая девчонка? Все, как надо: и брови, и зубы, и губы. Хороша?
— Да.
— Вот что, — сказал он решительно. — Давай зайдем еще раз одни, заглянем. Может, у них там какой-нибудь секрет. Может, проекционный аппарат, через который они туманные картины наводят. Ведь она не сразу появилась, да? А вроде бы из тумана?.. Религия у них хитрейшая. Эти монахи — фокусники, мастера стряпать всякие там реликвии — гвозди из креста Иисуса, волосы из бороды святого Николая.

Перед тем как войти в храм, спросили часового, дрожащего от промозглого холода:

— Там кто-нибудь есть?
— А шут их знает, они каким-то своим ходом ходят. Никто не входил, не выходил, а были. Это точно, были…

Храм был пуст. Мерцали свечи, сверкали драгоценные камни. Пожилая женщина со шрамом на щеке прижимала к себе ребенка, похожего на куклу. Осмотрели все, что было напротив икон, обшарили колонну, никаких отверстий, откуда можно было бы бросить на икону луч, не нашли. Может быть, это отверстие ловко закрывалось? Я подставил спину. Николаев влез на нее, ощупал колонну. Отверстия не было.

Обошли пьедестал иконы, осмотрели ее, так сказать, тыловую часть. Она была прикрыта белым шелковым пологом, на котором лежала густая пылища, видимо, и к пологу никто не притрагивался. Оставалось лишь предположить, что мерцание бриллиантов на окладе и на всяких там сердечках а драгоценных фигурках, которыми была как бы обложена икона, в дрожащем освещении свеч, может быть, загипнотизировало нас. Может быть. Но тогда почему мы увидели одно и то же? Или нас гипнотизировал этот монах, глаза у него действительно пронзительные не по возрасту. Но он же вроде бы дремал, на нас не смотрел. Да и стоял не напротив нас, а рядом.

Ничего не поняли. Попробовали повторить все сначала — не вышло.

— Все-таки они, должно быть, похитрее нас. Что там ни говори, а за плечами у католицизма не одна тысяча лет. А может, она на нас за наше неверие обиделась, а? Дамы — народ обидчивый, — пошутил Николаев, когда мы выходили из церкви.
— Девушка, — поправил я.
— Ну, девушка. Хорошенькие девчата еще обидчивее, чем женщины. А до чего ж хороша! Так вот перед глазами и стоит и даже вроде бы чуть-чуть улыбается, и зубки белеют. А ты заметил, с каким выражением на лицах смотрели на нее монахи. — И вдруг сказал: — А может, этот старый черт дурманом нас каким-нибудь угостил?.. Ну, пошли, утро вечера мудренее.

Старший сержант Корольков бодро шагал нам навстречу, направляясь к монастырским воротам. На спине у него горбом топорщился битком набитый солдатский сидор.

— На целую команду харчей дали, — весело сказал он. — И еще вот это мне главный-то ихний отвалил, за особые заслуги.

Он достал из внутреннего кармана шипели маленькую живописную копию с иконы. Матка боска Ченстоховска. Довольно хорошая копия. А сзади к ней был прикреплен кусок старого шелка.

— Это, он сказал, от фаты ее, что ли. Вон те ребята говорят. — Он показал на братьев-павлинов, закапывающих возле собора яму, из которой были вытащены бомбы. — Они говорят, грехи теперь мне отпустились. А какие у солдата грехи? Дома еще иной раз к какой-нибудь вдове чай попить пожалуешь, а тут иностранные бабы, как с ними договоришься?

При прощании с отцом-настоятелем мы с Николаевым тоже получили по копии знаменитой иконы и по куску шелкового полога. Мы интеллектуалы, и поэтому, вероятно об отпущении грехов сказано нам ничего не было.